В ГОСТЯХ У ЮРКИ, БРАТЕЛЬНИКА

Автор: Светлана Гончарова

В ГОСТЯХ У ЮРКИ, БРАТЕЛЬНИКА


Сколько лет я собиралась к Юрке в деревню Суслово. Раньше там чуть не полдеревни было родни, а теперь остался он один. И вот я каждый отпуск думала: надо бы к Юрке, брательнику, съездить в Суслово. Приеду в свое село Килемары, это рядом совсем, километров пятьдесят, но уже другая область, дня три-четыре у меня на все про все, туда, сюда, время уж и пролетело опять. Только вздохну вслух: “Как же бы мне к Юрке-то, брательнику...” “Ой, да на что хоть тебе в это Суслово, чего ты там не видала, - скажет мне килемарская родня. - Он ведь теперь один живет. Заезжали тут как-то - грязища, банки с молоком, мухи кругом, не видала ты мух-то!..”
Рассказывали, что жену свою, Женю, Юрка схоронил недавно. Молодая ведь еще совсем, пятьдесят-то было ли, нет ли. Болела чего-то, полная, говорят стала, не узнать. Не могу себе представить  - Женя и полная. Она была у него красавица - глаза как две вишни после дождя, волосы темные над высоким лбом. Кроткая, застенчивая, голос тихий, улыбка всегда такая ласковая.  И вот нету Жени, один Юрка в дому хозяйничает, с молоком, видно, не управляется, мухи кругом...
Махнешь рукой, да и уедешь в свой город. И опять нет-нет да вспомнишь про Суслово - уж в следующий отпуск обязательно надо съездить  к Юрке. Ну что такое, в самом деле - каких-то сорок километров. Раньше дороги туда не было прямой - другая область, а теперь-то что за причина, и дорогу асфальтную проложили до их райцентра, автобус два раза в день ходит, можно бы съездить-то...


Двадцать лет я так собиралась. Это пока живу в далеком городе, а сколько еще не бывала в Суслове, когда жила рядом, в своем родном селе. Все тридцать лет наберется. Можно бы и забыть уж про это Суслово, а все помнится, как мы там жили по целому лету ребятишками в дому у тети Мани, Юркиной матери, тетки нашей. Каждое лето мы туда к ней направлялись. У нее у самой пятеро, Юрка старший, он своей семьей жил с Женей, через несколько домов от матери. А девчонки ее все с ней, потом хоть и уехали учиться кто в Киров, кто в Горький, а все равно летом съезжались в родительский дом. Весело в нем было тогда, шумно. Иной раз долетит какой-нибудь запах - травы с поля или хвойной влаги из леса - и заноет где-то в самой глубине души. И опять засобираешься: надо бы съездить к брательнику в деревню Суслово. Сколько воды утекло с тех пор, все поменялось в жизни, только запах мимолетный  на краткий миг скользнет, улетит опять, а душу всю перевернет. Как хорошо было там, где этих запахов - спелых трав луговых, прохладного бора, болотины с пруда заросшего, дымка от бань по субботам - было вдоволь в нашем далеком детстве. Нет, надо, надо, соберись-ка ты наконец в деревню Суслово.
И вот я гощу опять в своем селе, совсем рядом от Суслова, всего-то километров сорок. И не три-четыре дня у меня в запасе - весь отпуск. И открытка приходит - на свадьбу зовет родня в соседнюю деревню. Вот как хорошо, а то бы опять, может, не собралась. От той деревни, где свадьба, до Суслова - километр. Ну!..
Свадьба большая, веселая, богатая. Гостей много. И глядельщиков еще столько же, наверное. Они толпятся у дверей, глядят, на молодых любуются, на гостей - кого знают, давно не видели, а кого и не знают, новой родни много. Юрки на этой свадьбе быть не должно, я-то седьмая вода на киселе, а он еще дальше. Может, среди глядельщиков появится, это вполне возможно тут. И точно, мне тихонечко говорят: Юра ведь пришел, брательник твой, узнал, что ты тут, обрадовался. Выйди к нему. Пробираюсь  через длинные лавки, потом сквозь толпу у дверей. Стоит мой брательник - в синей спецовочке, в вязаной шапочке почему-то, хоть еще лето, с работы, видно, шел, узнал про свадьбу, да про то, что я тут, завернул к толпе деревенских. Стоит, улыбается беззубым ртом, глаза светятся радостью из-под белых лохматых бровей. Все тот же Юрка, хоть давно бы Юрием Георгиевичем должен бы величаться. Худощавый все такой же, невысокого росточку. Рад. И я рада, не сказать, как.
- Юра, - говорю, - я ведь к тебе собралась после свадьбы. Так давай прямо сейчас пойдем, насиделась уж я тут. Подожди-ка минуточку.
Сельпо в двух шагах. Смотрю по полкам - две бутылки водки, кулек пряников на прилавке, горка хлеба черного. Крупа какая-то. Коробка конфет шоколадных, правда, стоит на самом верху. Складываю все в пакет, что могло бы пригодиться для такого случая, - бутылку, пельменей мороженых упаковку, конфет этих и пачку заграничных сигарет “Мальборо” - брательника побаловать.
И пошли мы с ним дорогой, которой мы в детстве столько  лет бегали на танцы. Только дорога была не асфальтированная, а мягкая, земляная и непроезжая совсем, если дождь. Бывало, туфли-то так и начерпаешь, пока до клуба дойдешь, потом в лужице какой моешь, моешь...
- О -ой, как ведь я тебя давно не видал! - приговаривает Юрка всю дорогу. - Сколь хоть лет-то прошло? Двадцать? Трид-идцать!
Он останавливается даже, отходит на два шага назад и смотрит на меня ошалело.
-  Вот ведь ты сколь у Юрки не бывала! Пойдем скорее. Сейчас мы посидим с тобой. У меня закуски-то нет, правда. Ну, ничего. Яички у меня есть!  Сейчас сварим. Куриц у меня две - есть яички-то! Помидоры покраснели, наверно. Немного, но нам хватит. Огурцы. О-ой, дак все ведь есть, хватит нам - посидим хорошо. Сколь ведь ты не бывала у Юрки! Во - видишь, вот уж и Суслово. Бабы, видишь, стоят. Глядят. Скажут - Юрка бабу себе ведет какую-то городскую.
- Чего-о!  Глядите? Бабу, думаете, веду себе? Это ведь Светка, сестренница моя! Ну-у! К брательнику приехала. Со свадьбы ведь ушла, всех бросила, к Юрке вот идет. Ну-у! Не узнаете, что ли? Чего-о! Крестного моего, дяди Саши дочь, Светка!
У меня сердце стучит, как в клетке. Будто не было тридцати лет - та же деревня, ничего с ней не сделалось. Сколько всего поменялось кругом, а она стоит себе - все те же дома по одну сторону, окнами на солнце, все те же деревья по другую сторону. Даже муравка невысокая, кудрявая, будто нетоптаная, как там, в детстве. Две заросших колеи в начале деревни - на тракторе, что ли, кто-то въезжал, до середины деревни доехал, а дальше и следов нет, зеленая трава, а по ней куры пестрые ходят, непуганые, петух с огненным хвостом возле них кружит, строго глазом косит  на нас - кто такие?
Бабы стоят кучкой, слушают Юрку, смотрят внимательно - не узнают меня.
- Дак Сашина-то дочка вроде беленькая была...
- Ну вот!  Это же другая. А это Машина дочь, первой жены, которая умерла.
- А-а, Машина... Машу-то мы однова только и видели, он ее привозил как-то...
И тут я вижу знакомое лицо. Годы, конечно, наложили свой след, но все равно я узнала бы его, это лицо, даже в городской толпе. Это Рая. Подружка тети Маниных девчонок, моих двоюродных сестричек. Мы всегда вместе бегали в клуб на вечорки. Отчетливо вижу картину - концерт мы ставили в клубе. Хором пели, она, Рая, сзади меня стояла. Высокая, светловолосая, лицо в рыжих конопушках.  “Ты навеки нам стала близкою величавая Ангара...” Даже мелодию эту слышу.
- Рая, здравствуй! Ты помнишь меня?
Она даже отходит назад, к калитке, смотрит чужим непонимающим взглядом.
- Нет, - произносит робко, - не помню чего-то...
- Я - Света! Ну, как же, помнишь, я к тете Мане приезжала, мы вместе в клуб бегали!..
Слова мои звучат как-то жалко. Они не могут выразить всей полноты  воспоминаний, которые сейчас охватили все мое существо - ну что это такое в самом деле - “бегали в клуб”. Я стою, вся утонувшая в этих запахах старой деревни, запахах, которые много лет прорывались ко мне время от времени откуда-то издалека сквозь городскую гарь и не давали забыть даже на малое время всего того, что связывало меня с этой деревней. Ну как же ты не помнишь, Рая! Вот мы возвращаемся с лугов, с сенокоса. И вечером мы все идем в клуб. Но прежде надо еще переделать кучу дел - накормить скотину, насеять муки для квашни, полить огород, подоить корову. И девки бегают туда-сюда, кто с ведрами, кто с подойником. Я тоже бегаю вроде, а больше путаюсь под ногами, неумеха, да и годами помладше всех.  Потом  девки начинают краситься, усевшись ближе к окнам со своими зеркальцами и мазилками. Я от нетерпения бегаю от одной  к другой - мне бы поскорее в клуб. Вот и ты, Рая, уже в дверях, все дела переделала, собралась, в платье выходном. Ну, как же ты не помнишь? Сегодня концерт в клубе. Мы сначала поем хором, потом я одна. “Вот она, милая роща, ветви шумят надо мной...” Тесный залец старого бревенчатого клуба набит до отказа. Кто-то всхлипывает в темноте. Ну, вспомнила теперь?
Но в Раиных глазах все то же напряженное непонимание, ни искорки в них не проблеснуло. Конечно, это же ко мне прорывались эти запахи детства, а ты жила с ними жила и жила. Они всегда были с тобой. И эта травка-муравка, и эти домишки окнами на солнце, и эти деревья напротив... А кто там приезжал и уезжал, да потом и совсем пропал на три десятка лет, разве вспомнишь... И все же глаза ее теплеют, становятся ближе, она вроде чего-то там вспоминает... Но не настолько, чтобы всплеснуть руками, заохать, обнять, повести в избу. Нет, не настолько…
Ну, ладно, идем мы с Юркой дальше, провожаемые взглядами женщин, стоящих у калитки.
Между домами - прогал, только старые бревна темнеют в густом бурьяне. В зарослях угадывается клетушка колодца. Это же дяди Ванин двор, брата папиного дом тут был когда-то!
- Да, был, -откликается Юрка,- теперь нету. Я его испилил на дрова. Надо же, узнала.
Смотрю на другую сторону улицы - там должна быть избушка-банюшка, в ней жила бабушка Анна. Вот она, избушка, стоит, вросла в землю, а стоит. Екает у меня сердечко - еще одна тайная мечта  у меня есть - расспросить у Юрки, где бабушкина могилка. Он последний с ней жил, он ее и хоронил. Но не здесь, а в Крыму.
В семидесятые, когда деревня, как и многие другие в России, захирела совсем, и стали один за другим, кто в силах, помоложе, уезжать кто куда, снялся со своей семьей и Юрка, уехал  в какой-то крымский колхоз,  с ним поехала и бабушка Анна. Она была нашей общей, на всю родню, бабушкой. И не бабушкой вовсе, если уж разбираться  в степенях родства, мы ей все были внучатыми племянниками. А у нее своей семьи никогда не было. И дома не было всю жизнь. А жила она то у одних родственников, то у других - нянчила детей. Одного вынянчит, к другим переедет. Всего добра у нее было - голубой сундучок, вот она и возила его из одного дома в другой. Мы ее все звали бабуся. И каждый считал, что именно он ей дороже всего, именно для него она самая родная. И я так считала и считаю до сих пор.
Помню - морозный декабрьский день. Не день даже, а вечер, темный, холодный, бесприютный. Во дворе сани, груженые каким-то скарбом. Соседи понуро толпятся у крыльца. Что-то еще выносят и кладут в сани. Я вхожу во двор с маленьким братом - веду его из детского сада. Останавливаюсь у крыльца и смотрю на все это, не понимая, что тут такое делается. Соседка всхлипывает и прижимает меня к себе. Я утыкаюсь носом в холодную плюшевую жакетку и тоже начинаю всхлипывать.
Ну вот, сколько я терпела, - говорит мать, - он ничего не понимает, а я так больше не могу. Пусть поживет один.
Я догадываюсь: случилось то, о чем последнее время то тихо, почти шепотом, то с руганью в крик говорили в нашем доме: родители расходятся, потому что папа все пьет и пьет, никак не остановится. Мама у нас неродная, и она давно грозится уехать, чтобы он узнал, каково ему будет одному с двумя ребятишками. У меня сердце всегда сжималось от этих разговоров. Я очень боялась, что мать и правда уедет от нас. И вот она уезжает. Сани уже стоят во дворе с вещами.
Нас заводят в дом - холодно так стоять. Маленький брат ревет уже во весь голос. Я пытаюсь его утешать. Стены отвечают гулким эхом. И так-то было там две лавки да стол с кроватью, а теперь и вовсе пусто, что-то и стоит вроде еще, а пусто как-то и гулко.
Мы забираемся на печку и сидим там, прижавшись друг к другу... Через некоторое время все стихает в доме, будто и нет никого. Но нет, отец-то дома, оказывается, вон он ходит, гулко стуча сапогами – не разувшись уж ходит – какой уж там порядок, разорено все. Он останавливается у двери: «Я сейчас». И уходит.
Мурзик жмется к нам и мурчит…
И помню другой такой же морозный день. Он был залит солнцем и искрился множеством разноцветных огоньков на белых сугробах. Я пришла из школы и увидела - во дворе стоят сани. На санях голубой сундучок. Рядом  улыбающаяся бабуся. Она приехала к нам из Суслова! Ее круглое лицо, вернее, щеки ее, подвязанные большим клетчатым платком, сколотым булавкой под подбородком, были похожи на две румяные оладышки. Только занесли в комнату ее сундучок, она тут же затопила печь, замесила тесто и принялась печь оладышки. Лицо ее, в отсветах жаркого огня, дышало теплом и добротой. Мне все хотелось его погладить.
Нам было тепло и уютно с ней. В дверных проемах появились ситцевые занавески. Кругом какие-то накидушки и салфеточки. В углу над фикусом она повесила икону. И по вечерам долго стояла перед ней на коленях, что-то шепча. Управившись с делами, она присаживалась к столу, где у нее в уголке всегда лежала большая толстая книга завернутая в полотенце. Она отмыкала скобочку на толстом переплете и раскрывала там, где лежала вышитая лента-закладка. Буквы в книге были вроде и русские, и в то же время какие-то непонятные и начинался каждый столбец с большой красной буквы, занимавшей много места на странице. Если кто-то приходил, она поспешно закрывала книгу, оборачивала ее полотенцем и задвигала в уголок. Она учила меня молиться: “Пресвятая Троице, помилуй нас...” Говорила: “Читай эту молитовку три раза на ночь, обязательно, тебе, сиротке, надеяться не на кого, только на Господа...” Я так боялась, что бабушка умрет - старенькая ведь уже, и кончится наше счастливое житье. Ни на минуту меня не покидала эта мысль, пока мы с ней жили - особенно в самые какие-нибудь радостные моменты - как обожжет: вот сейчас тебе хорошо, а ведь это скоро кончится, вот умрет бабушка - и все. Она же старая совсем, скоро должна умереть...
Но она не умерла. Родители наши скоро опять сошлись, нас взяли к себе, бабушка тихонько уехала в деревню. И там опять у кого-то жила, нянчила кого-то. И долгую жизнь ей дал Господь. Я уж и выросла, и замуж вышла, и сама матерью стала, а она все жила в деревне Суслово. Даже дом у нее свой появился - маленькая избушка с баньку. Она ее у кого-то купила за двести рублей - долго расплачивалась с пенсии. Избушка у нее была оклеена изнутри старыми газетами. Интересно  было - сидишь и читаешь. Кровать в уголке с кружевной накидкой на подушках. Столик рядом. Самовар на нем. Я любила в него глядеться. “Не смотри в зеркало, когда ешь, - говорила она мне, - всю красоту так и съешь...” Рядом с домиком у нее было несколько грядок. Она ухаживала за ними и меня поучала, бывало: “Когда только посадишь лук, прикрой его для тепла навозцем, вот так, а как в луковицу пойдет, наоборот, раздвинь, освободи, пусть наливается...” Все это было так далеко для меня тогда: лук какой-то, навозец... А ведь потом все ее слова вспомнились, в нужное время. Все, чему я научилась в жизни, было от бабушки. А теперь не знаю даже, где ее могилка. Двадцать лет собиралась приехать в Суслово к Юрке брательнику и спросить, где они жили в Крыму. В прошлом году отдыхала в крымском городке и все прислушивалась к себе, не подскажет ли сердце, где, в каком уголке этой благодатной южной земли покоится моя дорогая бабуся. Юрка с семьей там недолго нажили, им не по климату оказалось там, младшая дочка все болела, совсем умирала, и пришлось вернуться в деревню Суслово. А бабушка осталась там. И вот я все думала, поеду к Юрке, расспрошу его про бабушку, может, хоть что-то осталось от нее на память Где ее иконы, где старое Евангелие в толстом коричневом переплете? Вдруг да сохранилось хоть что-нибудь, и я бы выпросила у Юрки, пусть бы даже в обмен на что угодно. Да он бы и так отдал...
Вот и Юркин дом. А я прошу его: давай сначала дойдем до тети Маниного. Давай, соглашается он. И мы идем на самый конец улицы. Вот он, большой старый дом о пяти окошках на улицу. В палисаднике  цветут георгины и золотые шары. Раньше  палисадника не было. Завалинка была и скамеечка  рядом. И на этой скамеечке... Нет, погоди, все это было много позже... А дом все так же стоит на краю деревни, никто так и не построился дальше. За околицей начинается поле, окаймленное вдали темнеющей полоской леса. Все так, как и было тридцать лет назад.
Постой, Юрка, не торопись. Куда нам спешить, посидим мы с тобой, успеем. Дай мне тут постоять. Для меня ведь эта околица - первое, что я на этом свете ощущать стала, помнить, - вот этот дом и эту околицу.
…Сначала была боль. И палящий, беспощадный огонь. Все кругом было красным, мятущимся. Я чувствовала, что кричу, но не слышала собственного голоса. Я звала на помощь. Хоть бы кто-нибудь пришел и потушил этот страшный огонь. И кто-то наконец приходил, я слышала чьи-то голоса, не оформленные в слова. Плескалась  и булькала вода, что-то холодное и мокрое шлепалось мне на лоб. Языки горячего пламени опадали и я проваливалась в темную глубину. Через некоторое время кто-то словно поднимал меня наружу из спасительной и прохладной темноты, и опять меня обступали красные палящие языки пламени. Я собирала последние силы, и кричала , не слыша собственного крика. И опять рядом возникали голоса, булькала вода, и что-то прохладное и влажное опять плюхалось мне на лоб, и пламя гасло. И все это повторялось бесконечное множество раз, этот огонь  чуть не выжег меня всю.
Здесь, в тети Манином доме прошла первая моя сиротская зима. Сюда в феврале, после смерти мамы привез, нас потрясенный и растерянный отец. Как это все было, я не помню, а помню только этот жаркий огонь - это я болела воспалением легких, после того, как провалилась под лед в какую-то глубокую канаву. Я металась в горячечном бреду, и кто-то все время  клал мне на лоб смоченное холодной водой полотенце, притушивая  языки обступавшего меня огня. Потом полотенце нагревалось, и  языки принимались полыхать вновь.
Эта моя болезнь помогла отцу найти жену, а нам с братом - новую мать. Фельдшерица, которая ходила из соседней деревни делать мне уколы, и стала потом нашей мамой. Я теперь, глядя на все это с высоты прожитых лет, думаю - надо же как все устроила судьба: мне надо было провалиться в эту несчастную канаву, как-то еще в ней не утонуть совсем, а потом тяжело заболеть, так, что потребовалось молоденькой фельдшерице ходить за несколько верст в деревню Суслово и делать мне уколы, и понравиться нашему отцу, и отвлечь его от тяжелых переживаний, и в конце концов стать нашей новой мамой. Она была очень ответственной матерью, дай ей Бог здоровья.
Детская память запечтлела - сидит она на стуле в глубине большой комнаты и вяжет что-то крючком, быстро-быстро снуют ее пальцы. Я с любопытством смотрю на незнакомую тетю - то, что она меня лечила, я совсем не помню.
Бабушка перехватывает мой любопытный взгляд. Она вот уже который день пытается мне объяснить, что эта тетя - теперь моя мама.
- А ты спроси, спроси, кому это она обвязывает платочек? Так и спроси: “Мама, кому будет этот платочек?” Ну, давай, скорее спрашивай. А то - видишь, она уже заканчивает.  Еще отдаст кому-нибудь  другому...
Меня эти слова, что отдаст кому-нибудь другому, подвигают наконец к тому, на что я никак не решалась. Я поднимаю подол платья, закрываю им лицо и выговариваю  в никуда: “Мама, кому это будет платочек?”
“Тебе, -с готовностью отвечает она, - иди сюда, я покажу тебе его, все готово.”
“Иди, иди, - подталкивает меня бабушка.
Я иду к окну, у которого сидит моя новая мама, исподлобья глядя перед собой. Она  притягивает меня к себе одной рукой, прижимает к себе. Мы вместе рассматриваем белый батистовый платочек с голубым кружевцом по краю, потом она его сворачивает вчетверо  и кладет мне в карман.
А у меня крепдешиновое платье. - неожиданно для себя говорю я ей доверительно.
Какое? - переспрашивает она, удивленно глядя на мое ситцевое голубое в белых листиках платье .
Крепдешиновое...- повторяю я.
Бабушка недавно сшила мне это платье, примерила и, вздохнув сказала: “У кого мать-отец есть, тот может и крепдешиновое дочери справить, а у тебя пусть это будет как крепдешиновое...”
- А-а, да, красивое платье, - говорит мама и поправляет что-то возле ворота.
Мне пока больше нечего ей рассказать и я убегаю на улицу с новым платочком.
За околицей на лужке куча народу - кто-то приехал на мотоцикле, и все сгрудились вокруг, чего-то там разглядывают. Я пытаюсь пробиться сквозь толпу поближе к мотоциклу, но отовсюду видны мне одни только ноги. Я поднимаю голову вверх и вижу Юрку, брательника. “Ю-ур, посмотри, какой у меня платочек...” “Ну и что!” - презрительно отвечает он. “А у меня еще носочки бирюзовые, - не унимаюсь я. Очень уж мне это слово нравится - бирюзовые, бабушка мне так сказала: “Надень ради такого дня новые носочки бирюзовые”. Такой день - что мама новая к нам придет. “Какие? - насмешливо переспрашивает Юрка. - березовые?” “Да нет, - смеюсь я - бирюзовые”. “А, березовые, понятно”, - опять повторяет он. И я понимаю вдруг, что он смеется надо мной. “Нет, - кричу я и топаю что есть силы ногой, - не березовые, а бирюзовые!” Под ногой оказывается не просохшая после дождя лужица, брызги летят во все стороны, так что Юрка отскакивает. Но Юрка-то отскакивает, а у меня и новое “крепдешиновое”  платье и бирюзовые носочки - все теперь  в грязи.
Я отираю ладошками забрызганные ноги, вспоминаю про новый платочек, достаю его двумя пальчиками из кармашка и пытаюсь им очистить испачканное платье. Но тут же спохватываюсь - нехорошо, мама подарила, а я ... В это время  мотор у мотоцикла заводится, и толпа отходит к деревянному тыну, отделяющему деревню от околицы. Я сразу забываю и про испачканные носочки, и про новый кружевной платочек. Кто-то из ребят вскакивает в седло мотоцикла и принимается нарезать круги по зеленой лужайке. Все с восторгом наблюдают, как с ревом носится по лугу черный мотоцикл, а наездник подпрыгивает на каждой кочке. Парни сменяют один другого, установив очередь и количество кругов по лужайке, а я все стою у тына и наблюдаю за происходящим, как завороженная. И покусываю, покусываю зубами кружевце на платочке, забыв обо всем - от волнения, что ли, не пойму. Только когда к вечеру все расходятся по домам, у меня в руках  - мятый и мокрый платочек, у которого вместо голубеньких кружавчиков какие-то жалкие лохмотья. Бирюзовые носочки в грязи, и платье крепдешиновое - тоже...
Бабушка всплескивает руками, увидев меня. “Где ж ты так измазалась-то вся, чучелко ты эдакое! А это что такое, что ты с платочком-то делала - грызла ты его, что ли? Зачем ты его грызла?” Я молчу, потому что не знаю, что сказать. Если бы я знала, зачем я его грызла... “Дай сюда, - бабушка почему-то переходит на шепот, - я починю, а то ведь обидится, увидит дак...”
Тут моя память обрывается - не знаю, что было дальше, увезли нас сразу вроде из Суслова, на новое место, в соседнюю область, недалеко совсем.  Туда, откуда я все собиралась потом тридцать лет к Юрке, брательнику…
И помню еще - раннее зимнее утро, ночь совсем, темно. Морозно. Меня укутывают в тулуп, расстеленный в санях. И мы трогаемся в путь с какой-то незнакомой тетей. Она меня должна завезти по пути в Суслово. У нас теперь есть еще маленькая девочка, маме с тремя-то очень тяжело, и я еду к тете Мане в Суслово, немножко пожить пока. Сани скрипят по накатанной дороге, в тулупе тепло, вокруг ничего не видно, и меня клонит в сон. Просыпаюсь я, когда  уже совсем рассвело. День, правда, серый, мглистый. Мы едем уже лесом. Еловые ветви, занесенные снегом, тяжело склоняются над дорогой. Иногда с них летит снег к нам в сани. Лошадь идет медленно, понуро опустив голову.  Длинной-длинной мне кажется эта дорога. Но вот сани останавливаются. Я вылезаю из тулупа, топаю непослушными ногами по белому укатанному снегу, радостно оглядываясь кругом - где же тети Манин дом. Но это пока еще другая деревня. А дальше мы пойдем пешком. Тетенька везет большие деревянные санки, на них кадушка привязана впереди у самых полозьев, круто загнутых кверху. Сзади рядом с кадушкой немного местечка, можно присесть. Но тетя говорит: “Пошли”, и санки трогаются с места. Я семеню следом.  Укатанная дорога кончается скоро, по полю идет едва заметная тропа. К тому же навстречу дует сильный ветер, сечет лицо острыми снежными иголками. “Беги, беги, не отставай!” - оглядываясь на меня, время от времени повторяет тетя.  “Вот ведь какая, - думаю я, с трудом поспевая за санками, - хоть бы посадила - вон ведь местечко есть, да повезла бы. Я ведь маленькая еще так далеко ходить...” Но тетка идет себе, только оглядывается по временам, да покрикивает. Спускаются сумерки, тропинку уже почти не видно, я порой ступаю не туда и проваливаюсь в сугроб. “Ну, ладно, присядь немного, я повезу...”- уступает тетка. - Только немножко. Вон, взмокла вся, простынешь сидя-то. Отдохни немного и опять пойдешь. А то замерзнешь...”
Почти совсем ночью добредаем мы с ней до деревни Суслово. Не во всех уж окнах и огонь горит. Деревня такая длинная-длинная. Тети Манин дом на другом конце. Собаки провожают нас лаем от двора к двору. Вот и дом. Отворяется дверь. Кто-то хватает меня в охапку, разматывает платок, стаскивает задубевшие, покрытые снежной коркой варежки - упала сколько  раз за дорогу... Светло, шумно, народ какой-то вокруг суетится. Хорошо... Сажают на лавку за стол, ставят миску с кашей, суют ложку в ватную непослушную руку. “Да она уж спит, сейчас в миску-то носом клюнет...” Меня ведут к печке: “Полезай, отогревайся, там тепло. Да не сюда, на полатки полезай, там постелено...” Это все я уже слышу сквозь сон, ни руки, ни ноги уже меня не слушаются, и я проваливаюсь во что-то пушистое, мягкое, теплое...
Утро первое, что слышу - негромкий бабушкин голос: ”Девка-то, погляди-ко, все спит и спит. “ Я свешиваю голову с полатей, отодвинув ситцевую занавеску. Тетя Маня стоит у печки с большой деревянной лопатой. На всю избу пахнет вкусно-вкусно - хлебом. Она достает лопатой каравай за караваем и укладывает их на широкую лавку у окна. Потом укрывает длинным полотенцем с кружевами и вышивкой на концах.
- Проснулась? - тетя Маня поднимает голову к полатям и, улыбаясь, смотрит на меня. - Ну слезай, иди сюда. Молочка будешь с горяченьким хлебцем?”
Конечно, буду! Я спрыгиваю с полатей на печку, потом по гладким деревянным ступенькам на пол. Оглядываюсь кругом. Вчерашнего вечера и не помню - помню только, как шли и шли по заснеженному полю, проваливаясь в сумет с узкой тропинки. И вот - тетя Маня, бабуся, хлебушек горяченький, крынка молока на столе. “Умойсь сначала, - говорит бабуся, - иди сюда.” На кухне в углу у самой двери стоит деревянная лоханка и над ней на темной цепочке рукомойник с носиком, похожий на срезанный сверху железный чайник. Бабуся наклоняет его, струйка воды течет в лоханку. “Ну, подставляй ручки, чего зря воду-то лить”, - приговаривает бабуся, и я ловлю струйку сложенными лодочкой ладошками, боязливо прикладываю их к щекам и невольно хватаю воздух раскрытым ртом - холодная вода в рукомойнике. “Мой, мой чище, не бойся. Мыльце вон возьми еще. Мыльце хорошее, “Красная Москва”, от него глазки лучше видеть будут.” И вот сколько помню, все время у бабушки было это мыльце - “Красная Москва”, она  считала, что если каждый день им умываться, глаза лучше видеть будут.
 Может, и правда, мыло ей помогало - до глубокой старости она иголку из рук не выпускала, все у нее какое-нибудь дело , то штопка (да как еще она ее делала, одно загляденье, а не штопка!), то вышивка. И мне она эту иголку тут же вложила в непослушные пальцы. Сразу, наверное, после горяченького хлебца с молочком.
“А где девчонки?” “А девчонки в школу убежали, скоро уж придут. А ты все спишь да спишь.”
В окошко заглядывало солнце, искрились белые сугробы, золотом отливали снежные папоротники на стеклах. В избе было тепло. Из репродуктора на этажерке слышался чей-то ласковый воркующий голос: кто-то рассказывал сказку - шла детская передача. Я забралась с ногами на лавку, прижала нос к холодным снежным узорам.
“Подожди, подожди, немножко погреет солнышко, холодно сегодня. Пусть крошечки все улягутся, потом отпущу тебя погулять.”
Бабушка открывала свой сундучок, и я поспешно спрыгивала с лавки -солнечный день за окном тут же мерк по сравнению с тем, что там было в этом сундучке. Я никогда не знала до конца, что там лежит, например, на самом дне. Всегда одно что-нибудь доставала бабуся, хитровато улыбаясь уголками только губ. И он, этот сундучок, так и остался для меня загадочной, заповедной страной, скрывающей желанные и недосягаемые сокровища. На сей раз бабуся достала узелок с нитками и вытащила на свет белый три толстых, с руку, косы ниток-мулине. В одной косе была “зелень” - только зеленые нитки разных оттенков, в другой - только синие, в третьей - розовые, красные, желтые, оранжевые, словно огненный лисий хвост была эта третья нитяная коса.
“Сейчас мы с тобой будем вышивать, - сказала бабуся, отрезая от белого лоскута тряпицу величиной с носовой платок. - краешки потом обвяжем. Научу тебя крючком вязать. Мать твоя рукодельная была. Вот, посмотри-ка, это она все вязала. Смотри, какой узор, как чисто вывязано, то-о-неньким крючком. Вот и ты научишься, будешь так же вязать. А как же, девочки все должны уметь вязать, вышивать, шить, все в жизни пригодится... Чего мы с тобой вышьем? Может, птичку вот эту? Хочешь птичку такую? Сейчас мы ее переведем”. Бабуся доставала откуда-то из-под белых полотен обернутую синим в горошек ситцевым платком стопку копировальной бумаги - черной, красной, желтой, зеленой. У меня заходилось дыхание - вот это богатство, это ж сколько можно всего перевести!.
 Бабуся отделяла от стопки один тонкий прилипчивый листик, а остальное все прятала опять в свою сокровищницу и запирала сундук на замочек. Мы принимались переводить птичку с книжной страницы на белый лоскуток. Птичка сидела на веточке с рябинками. Грудка у нее была розовенькая, а перышки пестренькие.  Когда она “перелетела” со странички на лоскуток, бабуся заправила его в пяльцы. И началось ученье. У бабуси все выходило ловко, а меня пальцы совсем не слушались. Бабуся терпеливо поправляла мою руку, обхватывала ее поверх своей рукой и тихонько водила ею, чтобы пальцы запомнили путь - воткнуть иголку, вытянуть нитку, опять воткнуть. Не надо так резко тянуть, видишь, выпала нитка из ушка. Давай, вдевай, у тебя глазки молоденькие. И опять стежок за стежком тянулась веревочка, порой сбиваясь с пути, путая шажки - то больше, то меньше. И ласково ворковал рядом бабушкин голос: “Узелков на левой стороне не должно быть никаких. Что лицо, что изнанка, все одинаково чисто чтоб было. Учись ниточку в начале так закреплять, без узелка. И стежки ровные делай, меленькие. А то у нас в деревне была одна, “рукодельница”. Вышила чего-то - раз, раз, стежищи через версту - готово! Выстирала вышивку, повесила на тын сушить. А птичка села - прыг-прыг, когтем за стежок-от зацепила, испугалась, порх - и улетела вместе с вышивкой. Баба вышла - где же ее рукоделье, ищет, ищет, не найдет никак. А разве найдешь, птица унесла далеко. Вот и ты смотри-ко: не пролезет птичий-то коготок?”
И с тех пор я только и думаю - не велики ли делаю стежки, не зацепит ли птица коготком. Всю жизнь - как беру иголку, так и слышу бабушкин негромкий голос: “А стежочки делай ровные, меленькие, и чисто  чтоб было, хоть с лица, хоть с изнанки...”
В тот день малюсенькую веревочку мы с ней наковыряли - полветочки, на которой птичка сидела. “Ну, давай уберем пока. Девчонкам-то не показывай. А как вышьешь все, вот и будет всем удивленье.” Бабуся сама так вышивала, я видела, пока никого нет дома, она снимала рисунок со старой думки, на которой был вышит серый глазастый котенок в корзинке с цветами. И вот она вышивала этого котенка, пока никто не видит, а как только слышались чьи-то шаги, бабуся тут же прятала свою вышивку. Не любила, когда глядят на незаконченную работу. Она вообще любила всякие сюрпризы.
С того зимнего морозного дня загляну я ненадолго в день летний - солнечное теплое крылечко, росинки блестят  в тени у деревянного тротуара. Я спускаюсь по ступенькам, протирая со сна глаза. Вижу бабусю, склоненную над огуречной грядкой. “Иди-ко сюда, - шепчет она, маня рукой. - Иди, покажу чего-то...” Я присаживаюсь на корточки рядом. Бабуся тихонько отворачивает мохнатый колючий листок, и я вижу среди желтых цветочков маленький пупырчатый огурчик величиной с мизинчик. “Никому не сказывай, - заговорщически шепчет бабуся, опять прикрывая огурчик листом. - подождем два дня, он вырастет, вот и будет сюрприз.” Ах, как долго тянутся эти два дня!
Но вот таким же солнечным росистым утром бабуся медленно поднимается по ступенькам крыльца, держа обе руки под фартуком. Глаза ее загадочно улыбаются. Мы с Сережкой  прыгаем вокруг, дергая ее то за край фартука, то за рукав, но бабуся только посмеивается, но руки из-под фартука не показывает. И только на кухне она достает на белый свет зеленый с белым бочком пупырчатый огурчик. Ополаскивает его из ковшика над блюдом, не спеша разрезает вдоль на две половинки, солит щепотью сначала одну, потом вторую и трет одна о другую . Кухня наполняется  свежим огуречным запахом, от которого кружится голова, а бабушка все делает медленно, со значением, словно нарочно оттягивает удовольствие, а может продляет его?..
Эх, теперешние огурцы так не пахнут.
 Ну, так вернемся опять в зимнее заснеженное Суслово, где мы с бабусей вышивали птичку на рябиновой веточке. Все тогда что-нибудь вышивали в деревне. Снимали узоры друг у друга, бежали в сельпо, когда завозили туда новые нитки, вплетали их в косы, чтобы легче было отделять прядь от пряди и вышивали - думки-подушки, дорожки, салфетки, платочки. Собирались вместе у кого-нибудь каждая со своими пяльцами и сидели в кружочке вокруг стола, склонившись над узором.
Я долго вышивала свою птичку втайне от всех, и когда наконец она была готова, не могла дождаться часа, когда девчонки, мои двоюродные сестры, должны были возвратиться из школы. Я бежала к порогу, запинаясь о половички, едва только заслышала топот в сенях. Я распахнула им навстречу дверь и ткнула птичку в лицо первой, кто переступил порог. “Вот ненормальная! Что это такое? Птичка? Ну, еще скажи, что ты ее сама вышивала!” “Я, сама!” - прокричала я, задыхаясь от волнения. “Ох, уж не ври-ко - сама! Бабушка поди вышивала, а ты рядом сидела.” “Нет! - вопила я дрожащим от слез голосом. - Это бабушка рядом сидела. Бабуся, скажи им!” “Сама, сама она вышивала, я и не глядела даже,” - подтвердила бабуся. Но они так и не поверили. “Что-то не верится, - сказали, - чтобы она сама такую птичку вышила...” Как мне было обидно, помню. Эх, девки вы девки, не поверили. Вот тебе и сюрприз. А ведь и правда я сама ее вышила, птичку-то эту.  
И стала я с тех пор везде ходить с пяльцами, как большие девчонки. Они вышивают и я рядом с ними. И взрослые дивились, бывало, глядя на меня: “Погли-ко, какая маленькая, а как чисто вышивает...” Так это бабуся меня так научила, объясняю я всем. Чтобы чисто было, хоть с лица, хоть с изнанки. И птичка чтобы коготком не зацепила, стежочки надо делать меленькие, ровные.
На всю жизнь это мне запомнилось, как иголку в руки беру, так бабусю вспоминаю. А пол подметать начну - другую ее присказку вспомню. Она ведь никогда не говорила просто так: мети чище. Она рассказывала: “Вот была у нас в деревне девка на выданье. И пришли ее сватать. Женихова родня потихоньку выспрашивает: как да чего, не злая ли девка, не жадная ли, не ленивая ли. Нет, отвечает невестина родня, девка у нас добрая, работящая, веселая. А один старичок и говорит: “Да, девка у нас хорошая, только недогадливая.” “А что такое?” “Да в каждом уголку можно было бы по цветочку посадить, а она не догадается.” Чуешь, про что сказал-то? Что девка-то - неряха, из углов-то не метет. Сваты боком-боком - и домой, кому такая невеста нужна. Вот ты из углов всегда чище выметай. Чтобы у тебя никакой залежалой грязи нигде не было. Пусть лучше на виду который раз будет чего-то набросано, а по углам грязь никогда не прячь.”
Разве это можно забыть? Всю жизнь - как веник в руки беру, так вспоминаю: “А вот был у нас в деревне случай...”
Ах, Юрочка, не торопись, успеем мы с тобой еще посидеть. Подожди, я вот еще тетю Маню вспомяну добрым словом. Ведь у самой пятеро детей, а нас, сирот, всегда принимала, от своих не отделяла, всем кусок хлеба находился. Сам у нее, дядя Егор, больной, его, помню, не было долго, он все лечился где-то. Она одна. Хозяйство - корова, овечки, поросенок, куры. На ферме еще работала. Когда она спала? Вот ты говоришь, жизнь сейчас плохая, бедная, молодые оттого и детей не хотят заводить. А тогда богатая, что ли была? Как сядем все вокруг стола. Посреди него миска с молоком и хлебом накрошенным. И вот хлебаем из этой миски. Да не пролей чтобы ни капли, когда ко рту несешь. Корова, говорили, ободет, если расплещешь. И все сыты, здоровы. Оболочки у всех, помнишь, какие были - овчинные, все ведь овец держали. Дубленки по-теперешнему, только крытые черной бязью - оболочки почему-то назывались. “Оболокись, мотри, не бегай раздемши!..” Покрытие сносится, другим покроют, и опять оболочка как новая. На полатях тулупы овчинные, лижешь, тепло, уютно. И все мы там вповалку спали, в тепле.
Ой, подожди, я еще чего вспомнила-то! Тетя Маня работала на овчарне. Помню, она меня с собой однажды взяла. А прошлой ночью там как раз окот был, маленькие овечки народились, барьки их звали. И одна овечка, окотившись, умерла, осталась у нее барька сиротка. Мне ее показали, так я от нее  и не отходила весь. Гладила, утешала ее все. Жалко мне ее было, малютку. Она еще на ножках плохо стояла. И вздумалось мне ее ходить поучить. Сначала на четырех ногах, а потом уж мысль-то дальше пошла: а пусть-ка  она на двух ногах научится ходить. Да, вот пусть не как все. И стала я ее учить. Сердце, помню, у меня так и загорелось - не уйду, пока не научу. Все мне думалось, что она, сиротка, будет от этого счастливее, чем другие овечки, если на двух-то ногах научится ходить. Мы с ней все падали вместе. Я бы ее, наверное, так и уморила в ученьи,. если бы не спохватились да не отняли у меня ее, беднягу…
Ну, ладно, пойдем сейчас, Юра. Только дай я сфотографирую на память дом-то. Надо же, совсем не изменился. Только палисадника раньше не было. Рядом с завалинкой скамеечка стояла. И на этой скамеечке, Юра, я первый раз в жизни целовалась. Да. С юношей по имени Витя. Я до этого думала, что люди целуются не так. Думала, просто прижмутся губами к губам и замрут. А оказалось... Я первое мгновение обмерла от омерзения, а потом представила себя в профиль с оттянутыми губами, похожую на утку, и расхохоталась на всю тихую спящую деревню. Юноша был постарше возрастом, поопытнее, и он очень удивился - над чем это я смеюсь. Так и не понял, наверное, до сих пор. Где он теперь, юноша по имени Витя?
Все, все, брательник, пойдем сейчас.
Я навожу фотоаппарат, пытаясь захватить в объектив и дом, в окна которого уже запоглядывали - там живут новые жильцы, и всю деревенскую улицу, поросшую мягкой кудрявой муравкой.  Юрка смотрит то на меня, то на окна.
- Чего-о! Василий, чего глядишь!- кричит он в окно. - Вот - сфотографировали твой дом, все теперь...
Те так и не поняли – зачем фотографировали их дом, и что означает это – «все теперь»…
И мы пошли к Юрке.
Старый дом встретил нас тишиной. Странное чувство – с одной стороны все здесь так, как и раньше было, ничего не изменилось вроде за много лет. Из сеней ты попадаешь в одну большую комнату. У дверей вешалка. Справа большая печь. Полати над ней. Когда-то посреди комнаты из кольца в потолке спускался шест, на нем висела люлька. В ней качался младенец. Когда он вырастал из люльки, он перемещался к остальной ребятне на полати, и там уж - кто их считал. Всем места хватало. Вторая дверь из сеней вела в большую клеть. Это летняя изба. Там стояло обычно несколько кроватей с пологами. И там тоже места было с избытком, хоть и большая семья. Всегда было куда положить какого-нибудь нечаянного гостя.
Теперь Юрка один в дому. Я поняла, почему мне показалось – все так, как было, да что-то не так. Тишина – раньше ее в этом доме не было. А теперь один брательник остался. Дети у него разлетелись кто куда, все пятеро. Изба зарылась немного окнами в землю. Пол покатый, если пролить воду - потечет к окошкам...
Но все у Юрки в порядке.  И нет тут никаких мух. Все чисто, пол выметен. Чего на мужика зря наговаривали. Ну, не дышит дом теплом, женской руки тут нет, понятно. Большая печка, согревавшая когда-то большую семью, стоит холодная и слегка потемневшая от копоти.
- Ой. - спохватывается Юрка. - Хлеб-от мой ты, наверно, не будешь ись. А у меня покупного-то нету. Я ведь сам пеку. Вон он какой у меня - че-о-рной...
Еще как буду, Юрочка, я такой хлеб, знаешь, как люблю. Кислый, ноздреватый, такого уж нет нигде. Тетя Маня, помню, пекла большущие караваи. Спору нет, они у нее получались, наверное, лучше. Только достанет из печки, на лавку уложит, рядном покроет, чтобы “отдыхали”. А нам не ждется никак, пока они отдохнут. Вот кто-нибудь потихоньку на кухню проберется, хвать горячий каравай - и в полог. И вот мы прячемся в этом пологу, представляем, что война, немцы, а мы хлеба добыли в геройском бою, делим по кусочку. А делить-то его тоже не меньшее геройство нужно - каравай горячий, дымится, и отколупываем мы по маленькому кусочку, обжигая пальцы и губы...
Нет, Юрочка, отрежь-ка ты мне этого хлебца.
Юрка лезет на печь за помидорами - они у него там дозревают.
“Ой, дак ведь есть помидоры-то, я думал нету. Е-есть! - приговаривает он. - Сейчас огурцов еще принесу! Яички в клети есть. Сейчас сварим. Ты газ зажигай пока. О-ой! Светка, сестренница приехала к Юрке. Сколь давно у Юрки не была! Со свадьбы ведь ушла, всех бросила, к брательнику пришла. Смотри-ко, пельменей купила, конфет, бутылку белого! О-0й! Счас посидим, давно не видались. Ты никуда не ходи сегодня, у меня оставайся. Я ведь уйду на ферму на ночь-то. А тебя закрою, ты никого не бойсь! Никто не придет. А я утром тебя приду разбужу. Малины тебе наберу на завтрак. Давай, посидим. Погоди, я музыку включу.”
Юрка бежит из кухни в комнату. Через минуту оттуда доносится истошное: “Видно, не судьба, видно, не судьба!...” Что ж ты будешь делать - и тут этот ужас. Юра, да выключи ты эту музыку, на кой она нам. Давай лучше поговорим.
Юрка возвращается на кухню. Смотрит на стол, улыбаясь беззубым ртом, потом вдруг хмурится: “О-ой, дак ведь только бы Серега Захаров не пришел. Надо запереться. Он ведь придет, дак опять все вино у меня выпьет. Ла-а-дно, давай выпьем помаленьку.”
И мы с ним чокаемся гранеными стопочками.
“Ну-у! Чего тебе рассказывать? На ферме работаю, сторожем. У меня там хорошо. Уйду на ночь, бельишко с собой возьму, там все постираю, высохнет за ночь-то. Там тепло. Утром уж у меня все готово, чистое. Вон, погляди, сколь у меня рубах-то. Как у жениха. Сын привез, да зять. Сколь платят? Да не сколь не платят. Даве хотели уволить меня, да не уволили - кого они еще найдут, нету ведь никого. А денег не платят. Нет, тут как-то к празднику выдали 140 рублей. Это у тебя чего? Сигареты, что ли? О-ой, дак зачем хоть ты их и купила-то? Я на их и глядеть-то не хочу, на твою мальбору. Тьфу на них. Лучше бы ты “Примы” купила уж тогда. А это - тьфу, разве курево?”
Юрка с презрением смотрит на красную пачку, брезгливо берет-таки одну сигарету, закуривает, морщась, выпускает дым, будто отраву какую ему дали. А я-то, хороша, доумилась, “Мальборо” ему купила, побаловать хотела. Сколько пачек “Примы”-то на эти деньги можно было купить, стыдно даже - вот, скажет, деньги, что ли, некуда девать.
Но тут раздается стук в дверь. “Все, - произносит обреченно Юрка, - это Серега Захаров, больше некому. Говорил, надо было запереться.”
Дверь, скрипнув, отворяется, и в избу входят два здоровых мужика. Они разуваются у порога и, шлепая босыми ногами, осторожно проходят к нам на кухню. “Здравствуйте,” - почтительно говорят они оба разом, и деликатно останавливаются на некотором расстоянии от стола. Один из них белобрысый, лохматый, в клетчатой рубахе, другой темноволосый и лицом также темен, будто из кузни. Оба слегка выпимши, но держатся скромно, уважительно. Но уж больно велики, особенно по сравнению со щуплым маленьким моим брательником. В кухне сразу становится тесно.
- “Вот, сестренница моя приехала, Светлана. Из Москвы.”
Тот, что с белыми лохмами, подвигается ближе к столу и протягивает мне большую шершавую ладонь. Я вкладываю в нее свою, как в ковш экскаватора. “Серега”, - говорит он и осторожно сжимает пальцы, но, посчитав, что это, пожалуй, опасно, просто кладет на мою руку свою вторую ладонь и держит ее так, слегка потряхивая в жесткой пасти двух сомкнутых могутных ладоней.  
Сам он в это время внимательно вглядывается в мое лицо.
- Отца-то вашего дядя Саша звали?” - нерешительно спрашивает он, будто вспомнив что-то.
- Да, - отвечаю я.
- Он еще на аккордеоне играл, да?  Хорошо играл, я помню. А вы все с ним пели. Вас еще по телевизору показывали... Помню, помню. Хоть мне тогда - сколько же это мне было-то? Да лет шесть, семь.”
Я радостно смеюсь ему в ответ и тоже вглядываюсь в его лицо, пытаясь узнать в нем белобрысого мальчонку, одного из тех, с кем бегала наперегонки вдоль по деревне, вздымая густую, теплую от солнца пыль...
 Узнал, хоть один человек меня тут узнал. Юрка, ну чего ты сидишь, хлопаешь глазами, давай, наливай, где у тебя там еще стопочки-то, есть или нет!
Оба наших гостя быстренько подсаживаются к столу. Юрка, обреченно вздохнув, достает из шкафчика еще две стопочки, дует в одну и другую по очереди, трет внутри заскорузлым пальцем, потом ставит на стол и осторожно наливает из бутылки.
- Лей, лей, краев, что ли, не видишь? - перехватив его жалостливый взгляд на бутылку, говорит темноликий приятель  Сереги Захарова.
- Да лью, лью, чего ты мне под руку-то!.. Кабы мимо не ленуть...”
Мы чокнулись и выпили до дна за встречу. Гости отнеслись к заграничным сигаретам “Мальборо” не столь презрительно и осторожно вынули из пачки по одной. Юрка что-то сник, замолчал, а Серега Захаров еще раз повторил про моего отца, что он хорошо играл на аккордеоне, а я пела, и нас показывали по телевизору, и что Серега это как сейчас помнит, хоть было ему всего шесть или семь лет.
А тот, который как из кузни, ничего не говорил вообще, только курил, осторожно захватив сигаретку между большим и указательным пальцем и прикрывая ее большой черной ладонью как зонтом. Он ничего не помнил, потому что сам в деревне Суслово живет недавно. Но ему было интересно посмотреть, кто это приехал к Юрке, послушать.
Однако слушать особенно было нечего, и  когда друг его в третий раз начал говорить о том, как мой отец хорошо играл на аккордеоне и он это помнит, хоть ему и было-то всего лет шесть, темноликий наш гость поднялся из-за стола и  бросил окурок в печку. “Ладно, пойдем, Серега. Мы пошли, Юр. Мы к тебе еще вечером зайдем.”
Брательник мой что-то совсем сник, голова у него на грудь падать стала – спать что ли захотел. Много ли надо – выпил стопочку и захмелел. Худой какой…
- Юр, -  позвала я его, -у тебя все остыло, ты поел бы…
Он встрепенулся, огляделся по сторонам и, не увидев Серегу Захарова с другом, приободрился.
- Давай еще поговорим с тобой, Юрочка, а то мне уже уходить пора, там уж из-за стола, поди вышли все, ехать домой собираются, как бы мне не отстать от них…
- Ой! У меня даже сердце зашлось! Ты чего это – уходить собралась, что ли! Не уходи, ночуй у меня. Еще посидим. Сколь ведь ты у меня не была. Не бойся, я уйду на ферму ночью-то, а тебя запру – никто тебя не тронет. Я говорил, надо было сейчас запереться, никто бы не пришел…
- Ладно, ладно, я посижу, Юр, посижу. Ты только поешь. Хочешь, еще выпьем помаленьку?
- Дава-ай. Ишь, сколь убыло.  Говорил ведь, Серега Захаров придет, запереться надо, он ведь как носом чует…
- Юра, ты давай, расскажи мне, где  у тебя кто – Света, значит, все так же в Тольятти?...
- Да, в Тольятти, вот собираются приехать ко мне скоро, ты бы погостила  немного, дак увидела бы. Юра, старший тут недалеко, часто у меня бывает, всегда привезет чего-нибудь, вон, макаронов целую коробку привез – надолго теперь хватит. А Валюшку-то мою ты ведь не видела? Последнюю-то? Во-о-т. Она у меня в Воркуте. Вон пишет, сейчас я тебе покажу письмо-то… Пишет – совсем я как березка тут стала, пап.
Юрка всхлипнул, кинулся куда-то в угол, достал с полочки над плитой несколько конвертов, надписанных аккуратным девичьим почерком.
- Вот, почитай сама, - Юрка сунул мне конверты.
В письмах, написанных без единой помарочки, без единой ошибочки, из каждой строчки сквозила такая грусть, какая только и может родиться в душе человека, заехавшего далеко-далеко от места, где родился, вырос, в места  холодные, чужие, бесприютные.
«Все у нас тут привозное, и картошка тоже, конечно. Я забыла уже когда ее ела вдоволь. Как мне хочется приехать к тебе, папка! Ты мне сваришь целый чугунок в вольной печке, ладно? Я тут тоненькая стала, как березка…»
Юрка на этих словах опять всхлипнул: «Вот, уехала в эку даль за своим… Что любовь-то делает. Видишь, плохо ей там, ты чувствуешь?  Домой тянет. А я что – пусть приезжают, дом-от весь пустой все равно, пусть живут. Не жалко …»
Я старалась представить себе эту незнакомую мне девочку, тоненькую, как березка, среди снегов в холодной чужой Воркуте, и виделась она мне с глазами как у Жени, матери ее, - две спелые вишни после дождя, с  тихой кроткой улыбкой на губах: «Как хочется мне приехать к тебе, папка!» Холодно ей там, на Севере. Бедняжка, то на юг, в Крым, ее совсем маленькую родители увезли из родной деревни, чуть не уморили в чужом-то климате, ладно, скоро назад вернулись. Теперь вот на Север судьба забросила. Конечно, бы вернуться ей надо домой. Да вот куда возвращаться-то? В деревню Суслово? Чего она тут делать-то будет  вместе с мужем своим? Это сейчас, летом, по деревне хоть кто-то пройдет изредка. Старухи вон за калитку выйдут, на солнышке погреться. Куры топчутся на зеленой муравке. А зимой… Позаметет эту дорогу – ни проехать, ни пройти, вздоха живого не услышишь. Я сейчас по деревне прошла не спеша, ни одного молодого лица не увидела. Есть ли они тут вообще – молодые-то?
Ах, Валечка, все мы тоскуем по нашей деревне, запахи ее по ночам нам снятся, картошки из чугунка, из печки вольной так иной раз захочется. Хоть все бросай и немедленно беги. Куда? А на вокзал, за билетом на поезд. Потом еще автобусом, потом другим. А автобус ходит два раза в день – утром и вечером. Можешь не попасть.
И подумаешь – ладно, сварю-ка я эту картошку на газовой плите в блестящей никелированной кастрюльке с двойным  непригорающим дном. Потом как-нибудь в деревню… И так пролетят три десятка лет. Все ты будешь мечтать о своей деревне, ловить среди гари городской случайно залетевшие с ветром ее травяные запахи.
Плохо нам в городах-то – душно, шумно, тесно. А мы все равно к ним лепимся и лепимся. А в деревне, о которой тоскуем, и которая ждет нас простодушно, ничего – специально для нас – не меняя  в своем облике, нам, так получилось, вроде и делать нечего…
Я опять вспоминаю, что надо бы уже идти. Правда, как бы не отстать от родни, которая уж отгуляла, наверное, на свадьбе, домой уж собираются, наверно.
- Юра…- тихонько зову я опять слегка задремавшего брательника.
- А!- вскидывается он. – Ты чего? Не уходи! Я устал немного, мне бы поспать… А ты, может, тоже отдохнешь, вон в пологу? Хорошо ведь, на свежем-то воздухе. Где ты еще так отдохнешь, у вас поди воздух-от не такой…
- Юра, скажи мне, а где вы в Крыму жили, в каком районе. Я прошлый год была там, все думала – вот бы найти, где бабушка схоронена…
- О-о-ой, дак ведь я и не помню уж, сколь лет-то прошло…Подожди…
- Может быть, в паспорте есть отметка, о прописке?
- Дак ведь меняли уж паспорта-то. Подожди… Совхоз «Комсомольский»! Вот, вспомнил – совхоз «Комсомольский»… Да!
Ох, вспомнил он. Там небось на каждом шагу совхозы эти, «Комсомольские».
- Юрочка, а от бабушки ничего не осталось, может быть, иконка какая...
- Да нет, какое там. Эти вон тоже ездят все, восеть приезжали, спрашивали про иконы. Я говорю – чего вы ездите, ничего уж нет, ни-че-го!
Понятно. «Эти» - наверное, охотники за старинными иконами. Ну, ты бы еще лет двадцать собиралась в деревню Суслово.
Ну вот и все. Надо идти в самом деле. Пока дойдешь.
- Юрочка, пойду я…
- Ой, не ходи, давай посидим еще… Сколь ведь я тебя не видел, сестренница. Давай хоть еще поговорим. Когда ты теперь еще приедешь ко мне?
Так мы с ним еще минут десять попререкались: «Пойду – не ходи!» Но идти было надо, хоть и тяжело мне было его оставлять – маленького, худенького, усталого брательника, которому бы поспать сейчас  полчасика, а потом бы он опять – хоть куда.
Мы бы с ним так и не договорились – не хотел он меня никак отпускать. И я поднялась и вышла тихонько под его жалобное «не ходи». Вышла на улицу, где начал накрапывать дождик. Тебя только еще не хватало! У меня и у самой-то из глаз запокапывало. Не знаю даже, как сказать – тоска такая, что убежать хочется поскорее, и не хочется уходить в то же время, ведь пришла  наконец туда, куда тридцать лет рвалось мое сердце!…
…Старухи стояли кучкой у одного из домов.
- Нагостилась? – ласково спросил кто-то из них.
- Нагостилась, - улыбнулась я им сквозь слезы и не останавливаясь пошла дальше.
Где-то на середине деревни  со двора вдруг вынырнули наши с Юркой нежданные гости – один белый, другой черный. При свете летнего, хоть и слегка пасмурного дня, на улице, это бросалось в глаза еще явственнее.
Они поравнялись со мной, встали почтительно по одну и другую сторону, слегка сзади, на полшажочка, и пошли как два великана, семеня неуклюже, потому что решили, видно, проводить меня, а если бы шли, как ходят всегда, так в два счета обогнали бы и пришлось бы им останавливаться и ждать все время – ножищи-то, погляди-ко…
Мне стало смешно – ну и зрелище, наверно: идет фифа городская с сумочкой через плечо, а по бокам, как стража, два громадных лохматых опойка, один белый, другой черный, частят маленькими шажочками, боятся обогнать…
Ну, спасибо вам, ребята, рассмешили, а то бы совсем тоска…