Автор: Светлана Гончарова
В КАЗАНСКУЮ
БЫЛО очень теплое, солнечное июльское утро. Мы сидели с сестрой Любой на верандочке и завтракали. Хозяйка налила нам по мисочке только что сваренного супу. Сверху плавали и душисто пахли мелко накрошенные веточки зеленого укропа — его в эту пору в огороде полно, стоит как лес, по всем грядкам, и где сажали, и где не сажали. Это было так вкусно — свежий супчик из тушеного мяса с зеленым укропом.
— Зря она этого укропа набухала, — бурчала тихонько сестра моя Люба, — лучше бы без него...
— Да ты что, такая вкуснятина, — возражала я, оглядываясь на дверь, не слышит ли нас хозяйка. Она такая добрая, уложила нас с Любкой спать, чистую постель постелила в пологе, утром супчик сварила, чтобы мы поели на дорожку, а этой Любке все не ладно.
А Любке все не ладно, потому что ей быстрее надо в Суслово, где она живет с матерью, моей теткой, и сестрами. Любка гостила у нас в райцентре, а теперь спешит на Казанскую в свою деревню — там на Казанскую всегда праздник. Нас еще вечером на попутке добросили до лесопункта, который у самой границы того района, где любкина деревня, а теперь, утром, нам с ней надо быстренько пробежать двенадцать километров, потому что до любкиного Суслова от нашего райцентра никакой автобус не ездит, это вообще уже другая область.
Любка весь вечер, пока не уснула, ворчала, что если бы я на ее голову не навязалась, то она бы вечером и махнула до Суслова, а со мной ей пришлось в этом лесопункте заночевать, да и теперь — вон уже солнце как высоко, а мы тут все суп едим, да еще с укропом.
А скорее надо было в Суслово, потому что там, дома, предстояло еще причесаться, нарядиться, а потом вместе со всеми идти в Старую Рутку. И чем раньше, тем лучше, потому что все самое главное там бывает пораньше. Я толком и не понимала тогда, что уж там такое бывает, но по тому, как Любка закатывала глаза, цокала языком и ахала, можно было догадаться, что там, в Старой Рутке, бывает с самого утра в Казанскую очень весело и интересно.
Насколько я теперь понимаю, Казанская — это был когда-то престольный праздник в Старой Рутке. И туда действительно с раннего утра стекался народ из окрестных деревень. С утра в церкви была служба, а после того, как она заканчивалась, на центральной площади села начиналось гулянье. Затем пестрая толпа растекалась малыми ручьями по близлежащим деревням, и праздник шумел до поздней ночи.
Но к тому времени, когда мы с Любкой пробирались на Казанскую с ночевкой в лесопункте, церкви в Старой Рутке уже давно не было. Ее сначала закрыли, потом и вовсе развалили, а на этом месте построили школу.
И вот — церкви нет, стало быть, нет и престола в честь Казанской Божией Матери, незачем, вроде, и идти со всей округи в Старую Рутку. Но вот ведь какое дело — каждый год 21 июля весь окрестный люд устремлялся на площадь, где когда-то высилась колокольня, и праздничный перезвон был слышен далеко-далеко, созывая на службу честной народ.
Церковь убрали, а праздник одолеть не смогли. За три десятилетия, как площадь обезглавили, много людей сменилось в селе и в округе, большинство уже не помнило, а молодые, и тем более ребятишки, мы, например, с Любкой, вовсе не знали смысла старого праздника, но звонкое, как само лето, золотистое и очень радостное слово «Казанская» веселило и заставляло замирать сердце. Все ждали этого дня, и все к нему готовились. В подпольях бродила брага, девки шили платья. С утра из соседних деревень все шли в Старую Рутку, на площадь, где стояли ярмарочные ряды, в разных концах заливались, соперничая, гармошки, а кругом стоял праздничный гомон и в глазах пестрело от нарядных платьев.
Ну, в общем, надо было скорее доедать этот суп и бежать без остановки в деревню Суслово, на праздник, о котором старшая моя сестра Люба знала гораздо больше, чем я.
И мы, попрощавшись с доброй хозяйкой, отправились в путь. Это была лесная дорога, по обе стороны которой стояли старые ели, сумрачные и неприветливые. Сразу стало темно, будто и не было теплого солнечного утра, сыро — в низинках стояла вода. Любка убегала вперед, потом останавливалась и ждала меня, отмахиваясь от комаров и ругаясь. Комары нас просто одолели. Они двумя серыми тучами летели за нами и противно жужжали, запутываясь в волосах, попадали в рот, лезли за ворот. Я подняла подол платья и закрыла им голову. «Ты что, сдурела? — закричала Любка, всплеснув руками, — совсем ума нет, ты что так задралась-то!» «А кто меня здесь видит!» — огрызнулась я, продолжая идти сереньким коконом на тонких ножках.
Ворчанием своим Любка меня уже доняла. Я почувствовала, как внутри у меня поднимается что-то противное, «поперечное», как говорила бабушка. И я вообще сняла платье. И побежала впереди Любки, размахивая платьем, как флагом, так что комары бросились врассыпную. «Ненормальная, — причитала бедная моя сестра, — зачем хоть я тебя взяла!..»
Так, пререкаясь и борясь с комарами, мы с ней пробежали лес. Солнечная опушка ослепила ярким светом, и тепло ласкового летнего дня обняло наши плечи. Впереди было поле. «Хлеба направо, хлеба налево...» — орала я на бегу, все еще размахивая платьем. «Оде-енься!.. — стонала сзади Любка. «А я не бу-уду, а я не бу-уду!» — пуще прежнего запевала я, вздымая дорожную пыль босыми ногами. «Дура, вдруг сейчас кто-нибудь поедет!» — взывала Любка. «А кто поедет, а кто поедет!..» — вопила я, забегая в густые хлеба. «Ох, дура!..» — стонала Любка сзади.
И тут послышался шум мотора. Машина на этой дороге была большой редкостью, да еще в это воскресное утро. Но она ехала откуда-то в ту сторону, куда мы с Любкой и бежали.
Я, хоть и была на самом пике своего куража, но все же метнулась от машины подальше в поле, пытаясь скрыться в густой ржи. В открытом кузове сидело несколько молодых ребят. Машина притормозила. Из кабины показалось веселое лицо шофера:
— Девчонки, садитесь, подвезу!
Любка постояла в нерешительности, потом махнула рукой, дескать, езжай себе мимо. Парень помедлил еще несколько секунд, потом дал газу, и машина скрылась в облаке пыли.
— Вылезай! — крикнула мне Любка. — Наподавало мне тебя. Сейчас бы ехали на машине, через полчаса уж в Суслове были бы.
— Дак чего ты не поехала? — огрызнулась я, раздвигая колосья.
— Дак куда я с тобой, с голой, в машину-то полезу, там же парни! Дура и дура...
Любка всхлипнула и пошла от меня с таким горьким и презрительным видом, что дальше мне уже не хотелось ни орать, ни махать платьем у нее перед глазами. Я натянула его на себя и стала догонять Любку. Все остатнюю дорогу мы шли с ней молча, не глядя друг на друга.
Солнце перекатило на другую половинку неба, когда мы с ней подошли, наконец, к Суслову, усталые, запыленные и злые. Мы уже и забыли, куда так спешили, но пока шли через всю деревню к нашему дому, ощущение праздника охватило нас, и мы развеселились, простив друг другу недавние обиды. Праздник уже растекся по деревням, в Старую Рутку незачем было спешить до вечера — вечером там в клубе будут танцы, а пока... Деревня гуляла. Гармошки заливались в разных концах деревни, из окон доносились нестройные голоса, кое-где столы вынесли прямо во двор и гуляли колхозно.
В доме у тети Мани, Любиной матери, было, как и всюду, шумно, суетно, многолюдно. Сегодня все ее дочери были в сборе, вот и мы с Любкой подоспели. На столе, прикрытые полотенцем, горкой лежали пироги, рыбник, нетронутый еще, источал запах сдобного румяного теста и печеной рыбы. В большом эмалированном блюде зеленела свежим луком окрошка с холодным квасом — бока у блюда даже запотели.
— Иди-ко, умойся, — тетя Маня перехватила мой голодный взгляд на пироги. — Да и вы, девки, давайте-ко, собирайте на стол, хватит ходить туда-сюда. Зоя, погляди, сходи, самовар.
Зоя, самая смирная и послушная из тети Маниных девчонок, пошла на кухню поглядеть, не готов ли самовар. Валя, самая красивая, стояла у тусклого зеркала и нещадно начесывала волосы. На стульях у стены висели два голубых парчевых платья. Ткань тетя Маня купила всем одинаковую, а шили платья в разных местах. Зое портниха из райцентра вчера сострочила за два часа — вырез лодочкой, рукавчик коротенький, подол прямой, под коленочки, по талии поясок. Вале шили в Горьком, в ателье, за шитье еще дорого взяли. Ну, и платье совсем другое, хоть и ткань такая же. Вырез сзади на полспины, в обтяжку по фигуре, по бедрам, справа налево вьются сразу несколько узеньких гасничков-поясков, все они собираются в один узел и свободно падают с левого бедра. Девки уже сходили в своих новых платьях в Старую Рутку, и вечером опять на танцы наденут, а дома переоделись — зачем зря таскать, еще окапаешь чем-нибудь за столом.
— Вот ведь сразу видно — какая девка городская, какая деревенская, — с тихой улыбкой глядя то на одну, то на другую, говорила тетя Маня, — всем ведь одинаково покупала, а у одной спроста, у другой — с вывертом...
Старшие девчонки у тети Мани, Валя и Зоя, обе учились в городе, одна на медичку, другая на мастера-железнодорожника. Но Зоя, как была, тихая, скромная, вся какая-то неприметная, так и осталась. А Валя, высокая, статная, темноглазая красавица, пожив в городе, стала похожа на артистку, и поклонников у нее было много. Так и жизнь у них сложилась по-разному — у одной спроста, у другой — с вывертом...
Ну, до той жизни было еще далеко, а пока что стоял над деревней жаркий июльский день, Казанская, праздник. На улице визжали гармошки, из окон соседнего дома доносилось: «Запою, дак все услышат, а заплачу, дак никто...»
Посидев за своим столом, мы всей гурьбой отправились через несколько домов к дяде Ване, тети Маниному и моего отца брату, к еще одной родне. Там играла гармошка и в кружочке отплясывали русского, выкрикивая по очереди частушки и вытаптывая пыльную муравку под окном. Частушки сыпались, одна другой хлеще. Нам бы их еще и слышать-то не надо было. Да мы и не будем, вот еще.
Праздник маленько потяжелел. За столом, накрытым прямо во дворе, уже не было общей компании. Не в силах ни есть, ни пить, гости разбились на группки, и каждая галдела сама по себе, не обращая внимания на других. И на нас уж тем более. Нас, малолеток, тут собралось трое. Любка к тому времени прибилась к старшим, рада-радехонька, что избавилась от меня. Соседский Юрка поманил меня пальцем, загадочно подмигивая левым глазом. «Ада-ко, чо покажу!..» Мы вспорхнули стайкой в дом. Там никого не было, все на улице. «На кухню!» — тихонько скомандовал Юрка. Мы зашли на кухню. «Вот!» — Юрка показал на стол. Там стоял наполненный мутной жидкостью графин, а рядом — большой темный ковш, где матово поколыхивалась та же самая жидкость. «Давай, пивнем?» — предложил Юрка. Мы прислушались — никто не шел. Тогда по очереди приложились к краю ковша и сделали по глотку. Напиток был сладенький, похожий на прокисший компот. В желудке слегка зажгло. «А теперь закусить!» — баском протянул Юрка, и мы побежали за стол.
Перед нашими глазами шел бесплатный концерт — куда там матерным частушкам, которые нам нельзя слушать!..
Прямо по центру сидел в окружении друзей-одногодков соседский парень, красавец-моряк, в белой матроске, прибывший как раз к празднику на побывку из Ленинграда. Он о чем-то важно беседовал со своими друзьями, а его отец, маленький, щуплый мужичонка, с любовью и гордостью глядя на сына, все пытался поддержать разговор. Моряк сердито одергивал его. Отец уж был принямши как следует, и обида, несмотря на гордость, ударила старику в голову.
— Вот вы какие нонче, молодежь... — завел он тоненьким голосом, шмыгнув носом. — Вы ведь и отца родного за три рубля продадите...
— Я? Тебя? За три рубля? — красавцу-моряку, видно, в голову ударило то же самое. — Да я тебя за рубль отдам!
— Эх-м! — вздергивался в ответ мужичонка.
— Да я тебя и за полтинник отдам! — ерепенился отпускник, которому никак не давали поговорить.
— Эхм! — пыхтел старик, сникая.
— Я бы тебя и за копейку отдал!
— Ихм!.. — тоненько всхлипнул старик.
— Да я тебя и вообще даром отдам, если хочешь знать!
Старик стал еще меньше, из-за стола его чуть видать, смялся весь, зашвыркал носом. А моряк отвернулся и забыл про него, включившись опять в разговор.
— Ты чего, Василий, ревешь, что ли? — сосед справа тыкал старику в бок. В другой руке он держал граненую стопку и искал, с кем бы чокнуться.
— Дак ить, вишь чего Пашка-то мой говорит?.. — всхлипнул старик.
— А чо он говорит-то, я не слыхал?
— Дак ить, говорит, пошел ты на хрен, отец...
— А¬а! Чо их и слушать. Не реви, давай лучше выпьем.
И они чокнулись, не спеша выпили, запрокинув головы, дружно выдохнули в кулак, потянулись ложками к окрошке. На этом участке стола воцарился мир. Пашка о чем-то рассказывал другу, ему теперь никто не мешал. Отец его слушал своего соседа, забыв про обиду.
За другим концом стола сидел мой двоюродный брат Санька, пиликал на гармошке, без всяких полутонов, нещадно фальшивя. Две тетки, привалившись к обоим его плечам, так, что ему гармошку не растянуть, он ее дергал только, жалобно подвывали: «Как на кладбище-е Митрофаноськом отец дочку зарезал свою...»
Праздник между тем совсем развезло. Вокруг все двигалось медленно и вяло. Мужичонка, которого сын хотел продать за копейку, надсажался, пытаясь что-то рассказать своему соседу, слова у него не проговаривались.
Дядя Ваня сидел, уронив голову в угрожающей близости от миски с растаявшим холодцом. Время от времени он с трудом подымал голову и произносил: «Все в пор-рядке, ек-макарек!..»И опять ронял чуб почти что в холодец.
Да какой уж тут – в порядке. Жена его, тетя Зина, плюнув в сердцах, вышла из-за стола и пошла в дом. Через несколько минут она прошагала с двумя ведрами в хлев — прямая, статная, высоко неся голову, украшенную светлой короной из двух кос. Она была красивая и молодая, с необыкновенно светлыми, почти прозрачными голубыми глазами. А дядя Ваня был ее много старше, внешности неяркой, нрава не больно крутого. Жили они вроде, как все, нажили троих детей, и всякое бывало в их доме. Слезы неутоленной бабьей тоски видела одна подушка, но если бы этим все и ограничивалось...
Однажды Зина не пришла домой ночевать. Не было ее и утром, и вечером следующего дня. Бабы на ферме перешептывались, мужики в конюховке сочувственно поглядывали на Ивана, а он ярился: «Убью!..»
Зинаида, какой бы ни была смелой и гордой, а все же, не поспев до зорьки прибежать домой, не на шутку струхнула. Огородами пробралась к Леле-Тане, крестной своей, одинокой старухе, и отсиживалась у нее вторые сутки в подполье, ожидая развития событий. Леля-Таня ходила по деревне, вместе со всеми сокрушалась о пропаже крестницы. Вечером рассказывала той, кто чего говорит и как ведет себя Иван.
На третьи сутки Зинаиду стали искать. Прочесали местный лесок, Аракашку — овраг, по которому протекала речушка с этим странным названием. Лазили в пруд. Спрашивали деревенскую дурочку Палашу — она иногда чего-нибудь прорекала. Но Палаша бормотала что-то несусветное, и ни в лесу, ни в пруду, ни в овраге Зинаидиных следов не обнаружили.
Все были встревожены не на шутку, и никто уже не посмеивался над этим странным исчезновением. Иван почернел от горя. «Хоть бы какая нашлась, хоть жива, хоть мертва...»¬ проронил он при Леле-Тане, и, как милостыню нищий, подхватила она эти слова и скорее-скорее понесла их к Зинаиде в подполье. Та уж заждалась мужней милости...
На утренней зорьке вышла Зинаида из ближнего леса, в рваном платье, в царапинах, со спутанными длинными волосами, и тихо вошла в деревню. Странно мерцая своими прозрачными глазами, сказала коротко, что диконький ее водил четверо суток по лесу, что такого страху натерпелась, и сказать нельзя.
Диконьким нас пугали, отпуская в лес, дескать, не ходите далеко, диконький закружит, заведет в чащу и защекотит. Вот и Зинаиду, бедную, диконький водил по лесу, хорошо еще, что совсем не завел. Кое-кто в деревне знал, как зовут этого «диконького», но все были рады, что Зинаида нашлась, никому неохота было ворошить чужую боль, и все согласились поверить в диконького. Да и ребятишкам наглядный пример: не ходите, мотри, в лес далеко, закружит, заведет, защекотит...
Тетя Зина, пройдя еще раз по двору уже с пустыми ведрами, вскоре опять вернулась к столу.
— Иван, — потрясла она мужа за плечо, — пойдем в полог.
— Все в пор-рядке, ек-макарек! — вскинулся он радостно.
— В порядке, в порядке... — вздохнула она тихо, — пойдем, я тебя уложу...
Праздник постепенно сходил на нет. Из-за стола незаметно почти все разбрелись. Санька с девками ушел через дорогу к бане и сидел в холодке на приступках, пиликал на гармошке. Моряк повел отца домой, почти понес его, большой и здоровый, подмышкой, так что тот едва перебирал ногами, вздымая дорожную пыль.
Тетя Зина, уложив мужа, вернулась во двор, бабы помогали ей убирать столы.
Вот и Казанская отошла.
Деревня стихала постепенно, готовая впасть в тяжелый предзакатный сон. И в этот момент на другом конце ее раздался истошный бабий крик. В эту же минуту он оброс другими беспорядочно что-то кричавшими голосами. Тетя Зина застыла с полотенцем в руках, прислушиваясь к зловещему валу сплошного крика, катившемуся с того конца деревни.
— Петро... — прошептала она.
Мы метнулись было со двора.
— Куда! — бабуся перехватила меня у самой калитки. — Хочешь, чтобы и тебе прилетело? Ну-ка, марш в сени!
Я неохотно побрела к сеням, оглядываясь на улицу, по которой потянулся на тот конец деревни народ, еще державшийся к тому времени на ногах.
— Санька, ты осторожнее там! — кричала тетя Зина вслед сыну, который, поставив гармошку на приступки, спешил на шум в конце деревни.
Все знали, что там, в том конце. Это Петро, напившись допьяна, опять гонял свою жену. За что он бил, как напивался, смертным боем свою тихую, худенькую, безответную Валентину, и как он ее еще до сих пор не убил, никто не знал. Но подступиться к Петру в этот момент было нельзя. Он был зверь зверем. Дико рыкая, он носился по деревне с топором в руках, и мужики, бывало, выходили на него с кольями. Он бил окна в своем доме, крушил все, что попадалось на пути, и от грохота, которым сопровождалось его буйство, он сатанел все больше и больше, пока мужики, окружив чуть не всей деревней, не заваливали его, как дикого зверя, и не связывали веревками.
На сей раз события развивались чуть иначе. Толпа, которая потекла было на тот конец деревни, почему-то очень быстро повернула назад, расступаясь по обе стороны дороги. Еще через мгновение со страшным ревом сквозь этот живой коридор промчался на мотоцикле Петро, вздымая тучи пыли. Он несся вдоль деревни в густом сером облаке, не разбирая дороги.
— Убьется ведь!.. — прошептала тетя Зина, прижимая к груди полотенце.
Все произошло очень быстро. Мотоцикл с ревом врезался в хлипкий тын, повалил его, въехал в наш двор, со всего маху ударился об угол колодца и отлетел в сторону, яростно вращая колесами. Петро, пропахав лицом полдвора, замер у соседского плетня.
Все стихло. Толпа потихоньку потянулась к плетню. Петро не шевелился. Он лежал, неловко заломив руку, в спутанных волосах сквозь пыль проступала кровь. Все молчали.
Когда он несся по улице, вздымая пыль, зверь зверем, а перед этим все вокруг себя покрушил - слава Богу, что Валентину успели спрятать соседки, так вот в этот момент вся эта толпа дружно желала: «Да чтоб ты врезался, окаянный! Чтоб ты башку свою дурную разбил!»
И вот он врезался. Дурная башка неловко уткнулась в пыль, и капли крови, стекавшие в нее, как в пудру, скатывались в катышки. «Так и надо, собаке!..» — подумали все, но никто не сказал. «Отмучилась, бедная...» — протянул кто-то из баб жалобно, имея в виду Валентину. Она, спрятанная у соседки, еще не знала своего то ли счастья, то ли горя...
Никто не решался подойти к Петру. Все еще не осознали, что произошло, и что надо делать дальше. Бежать ли в Старую Рутку, к участковому, в медпункт...
Толпа в оцепенении стояла возле поверженного, в пыли, Петра. И вдруг он шевельнул неловко заломленной рукой. Следом раздался негромкий стон, и толпа невольно отхлынула назад. «Живой!..» — прошелестело над двором. Петро тяжело приподнял окровавленное лицо и повел глазами. Кто-то плюнул в сердцах: «Ничего не берет, собаку!..» Люди стали отходить подальше — что там у него на уме, башка-то дурная, да еще остатние мозги стряс, ну его...
И тут все еще раз дружно охнули. С крыльца неспешно спустилась бабуся, подошла к колодцу, зачерпнула ковшом воды из ведра и так же неспешно направилась к Петру. Над толпой пронесся тревожный вздох, затем послышались испуганные голоса: «Куда ты, старая, убьет ведь!..»
Она наклонилась над Петром, осторожно дотронулась до плеча. «Петро, ты живой?» Он промычал в ответ. «Больно, поди?» В ответ опять раздалось протяжное мычание, слабый рык раненого зверя... «Дай-ко, я помою тебе личико-то...» В толпе опять кто-то плюнул сердито: «Тьфу ты, личико нашла…»
Бабуся достала из фартука платок, плеснула себе из ковша в ладошку, помяла, смачивая, платок и осторожно приложила его к окровавленной щеке. «Сейчас, сейчас, — приговаривала она, омывая пыль и кровь с его лица. — Сейчас полегче будет. Попить не хочешь ли?»
Петро опять замычал протяжно, подтянул под себя ноги, с трудом встал на четвереньки и ткнулся бабусе в подол. Он стоял на четвереньках и ревел. Люди расходились, возмущенно гомоня.
День клонился к вечеру.
Улица опять запылила — стадо возвращалось с выпаса.
Не помню, куда делся Петр с нашего двора, умытый и утешенный бабусей. Сам ли он убрел, или за ним кто пришел из его родни. Не помню, потому что ничего такого больше не было, ни шуму, ничего.
Помню, что под вечер стало совсем грустно. Праздник отошел. Да и был ли? Куда мы бежали с Любкой? Куда торопились? Целая вечность промелькнула с того тихого солнечного летнего утра, когда мы сидели на верандочке и торопливо хлебали супчик с укропом, предвкушая радость праздничного дня, замирая от одного упоминания звонкого, солнечного, как само лето, слова — «Казанская»!
Может, правда, надо было пораньше, побыстрее в Старую Рутку, может, там она была, Казанская?..
Ночь покрыла деревню темным звездным небом. Девки ушли в Старую Рутку на танцы. Меня не взяли. Бабуся помогала тете Мане управиться со скотиной. Я ходила за ними из хлева в сени, из сеней во двор. Потом мы полезли с бабусей на сеновал. Она тяжело опустилась на постель, сняла с головы плат, распустила седую косичку. Слипающимися от усталости глазами я смотрела, как она медленно расчесывает волосы гребенкой, потом туго сплетает косичку, свивает ее на затылке в моточек, закалывает гребенкой конец и опять аккуратно повязывает белый платок. Тяжело укладывается рядом со мной, крестится и тихонько шепчет: «Богородице деворадуйся...»
— Бабуся, а что такое — деворадуйся? — спрашиваю я.
— Дева, радуйся — так Царицу Небесную хвалят, величают. Дева, радуйся, Господь с Тобою. Ангел ей так провозгласил.
Как красиво, подумалось мне. Я хотела дальше расспросить про ангела, но сон меня увлекал уже куда-то, а надо было спросить главное.
— Бабуся, а Казанская — это что? Ведь праздник — это он, а называется Казанская, почему? А не Казанский?
— Казанская — икона такая есть Богородицы, Царицы Небесной. Она русским много помогала от врагов, вот и праздник в честь нее.
— Какая у тебя в уголке?
— Да, и у меня в уголке... Спи... — сонным голосом ответила бабуся.
Сквозь сомкнутые веки всплыл передо мной темный лик Богородицы с бабушкиного святого уголка. Она ласково и печально смотрела на нас с бабусей. В честь нее праздник-то, Богородицы Казанской. Русским помогала от врагов. Вот мы теперь радуемся и празднуем. А она смотрит...
У меня в памяти вдруг явилось поле, по которому я бегу почти голая с платьем, как с флагом, Любку дразню... Нехорошо. Богородицын праздник, а я... Дальше проплыл моряк, торгующий маленького щуплого своего отца... Дядя Ваня, склонивший голову над холодцом... Петро, плачущий в коленях у бабуси... И над всем этим — печальный лик Богородицы, Казанской.
«Нехорошоооо...» — проплыла в голове тягучая мысль, и сон унес меня куда-то.